Все как у людей: «История безумия в классическую эпоху»
Книга выходит в издательстве Ad Marginem в феврале
В феврале в издательстве Ad Marginem выйдет книга французского философа, теоретика культуры и историка Мишеля Фуко — «История безумия в классическую эпоху», приключенческий нон-фикшен, ставший итогом работы автора в психиатрических больницах. Это попытка проанализировать и интерпретировать представления о сущности сумасшествия, бытовавшие в европейской культуре XVII–XIX веков и определившие психиатрические практики XX века.
Фуко, обращаясь к средневековым медицинским трактатам, народным суевериям прошлого и литературным образам, задается вопросом, как менялось представление о безумии и отношение к нему в обществе: как оно стало болезнью, подлежащей специализированному лечению, и как появился на свет человек разумный, взявшийся судить безумного. «Большой Город» публикует фрагмент из работы философа.

«История безумия в классическую эпоху»
И все же: разве само понятие безумия, если довести его до логического конца, не включало в себя непременной идеи свободы? Разве не была она неотделима от той великой структуры, которая развивалась от излишеств страсти, вечной сообщницы самой себя, к строгой логике бреда? Можно ли отрицать, что в утверждении, которым, через трансформацию образа грезы в небытие заблуждения, создавалось безумие, было нечто от свободы? В сущности, безумие было возможно лишь в той мере, в какой непосредственно вокруг него существовало пространство свободы, зазор, позволявший субъекту самому говорить на языке собственного безумия и конституировать себя как безумца. Именно эту основополагающую свободу безумца Соваж, прибегая к простодушной и на удивление плодотворной тавтологии, называл «небрежением нашим к разысканию истины и развитию нашей способности суждения».
А та свобода, на которую прямо указывала изоляция — в самый момент ее подавления? В изоляторе личность была свободна от бесконечных обязанностей, от последствий своей ответственности, однако существовала она отнюдь не в нейтральной среде, где все различия стираются и нивелируются в единообразии детерминизма. Конечно, часто изоляции подвергают, чтобы человек не попал под суд; но изолируют его в мире, который строится на понятиях зла и наказания, вольнодумства и аморализма, покаяния и исправления. В мире, где под покровом этих теней бродит свобода.
Свой опыт этой свободы имели и врачи: впервые установив связь с помешательством в неоднородном мире телесных образов и органических мифов, они обнаружили вовлеченное во все это множество механизмов глухое присутствие провинности: страсть, неупорядоченная жизнь, праздность, распущенность и изнеженность, царящие в городах, жадное чтение, пособничество воображения, чувствительность, ненасытная в возбуждении и в то же время слишком озабоченная собой, — все это опасные игры свободы, в которых разум, словно бы сам по себе, рискует ступить на стезю безумия.
Такая свобода постоянна, неотлучна и одновременно непрочна. Она всегда присутствует где-то на горизонте безумия, но при малейшей попытке выделить ее исчезает. Присутствие ее возможно лишь в форме незамедлительного и неумолимого уничтожения. Она проглядывает в тех предельных сферах, где безумие могло бы говорить само и о себе, но едва только взгляд наблюдателя задержится на ней, как она предстает перед ним ангажированной, стесненной и ограниченной. Свобода безумца существует лишь в то мгновение и в том неуловимом промежутке, в которые он свободен оставить свободу и приковать себя к своему безумию; она — лишь в той точке виртуального выбора, где мы решаемся «стать неспособными пользоваться собственной свободой и исправлять свои ошибки». После этого она уже не более чем телесный механизм, сцепление фантазмов, потребности бреда. И святой Винсент де Поль, смутно предполагавший наличие этой свободы в самом жесте изоляции, не преминул все же четко обозначить различие между ответственными, вменяемыми вольнодумцами-либертинами, «детищами горя... позором и разорением для семьи», и безумцами, «заслуживающими величайшего сострадания... ибо они не властны над желаниями своими и не имеют ни способности к суждению, ни свободы». Свобода, составляющая возможность безумия в классическую эпоху, задыхается в самом этом безумии и самым жестоким образом обнажает собственную противоречивость.
Именно в этом и состоит парадокс такой основополагающей свободы: через нее безумец становится безумцем, иными словами, через нее он может сообщаться с не-безумием, когда безумие его еще не существует как данность. Безумец изначально не совпадает с самим собой и со своей истиной как безумца, обретаясь в сфере, где нет места ни истине, ни невиновности, а есть лишь риск совершить проступок, впасть в преступление или же в комедию. Та самая свобода, которая побудила его в некий изначальный, тонущий во мраке, почти недоступный определению момент отречься от истины вообще, не позволяет ему стать пленником собственной истины. Он является безумцем лишь постольку, поскольку его безумие не исчерпывается его истиной как безумца. Вот почему в рамках классического опыта безумия оно может быть одновременно и слегка преступным, и слегка мнимым, и слегка аморальным — и даже слегка разумным. Это не нечеткость мысли и не слабая разработанность понятий, а всего лишь логическое следствие единой и внутренне однородной структуры: для того чтобы безумие стало возможным, надо, чтобы в какой-то крайне отдаленный, но необходимый момент оно оторвалось от самого себя, оказавшись в пространстве своей не-истины, и тем самым конституировало себя как истину.
Обложка: Ad Marginem