В издательстве Ad Marginem вышла книга «Каталог утраченных вещей» Юдит Шалански — лауреатки премии имени Вильгельма Раабе и финалистки международного Букера. В истории человечества было немало потерь: пожары уничтожают здания, природные катаклизмы — острова, а люди — целые виды животных. Юдит Шалански собрала истории таких потерь и пересказала их, смешав с человеческими судьбами. Одной из таких «утраченных вещей» стал сгоревший Дворец фон Беров — имение немецкого дворянского рода, с которым оказались связаны детские воспоминания самой писательницы. «Большой Город» публикует отрывок из книги.

Дворец фон Беров

Мама возвращается домой без ребенка. Да даже и не домой: пока я неделю жила себе припеваючи у бабушки с дедушкой, родители переехали на новую квартиру, что в соседней деревне, в семи километрах — у черта на куличках. Нет ничего длиннее километра, километр бесконечен, как годы. Мне три с половиной, почти четыре, я усвоила это только потому, что незадолго до моего четвертого дня рождения в родильном доме Грайфсвальда на свет явился брат, точнее, сперва на свет люминесцентных ламп, а потом ультрафиолетовых — чтобы прошла желтушность. В квартире есть ванная, но нет центрального отопления. В подвале еще остался уголь от прежних жильцов. На первое время должно хватить.

Пуповина змеей обвилась вокруг шеи брата, и это сперва отложило его появление, потом стало помехой, а под конец подвергло опасности, так что, когда младенец, руки и губы которого уже посинели, родился живым, все восприняли это как чудо.

В памяти воскресает кошмарный сон: я под водой, погружаюсь все глубже и глубже, надо мной толща льда. Вспоминается мультфильм, увиденный однажды по телевизору: женщина прыгает в пустой бассейн и распадается на части будто кукла. До сих пор мурашки по коже от пережитого тогда неописуемого ужаса.

Я понятия не имею, каково это, быть мертвым. Спрашиваю в новом детском саду воспитательницу — тучную женщину с копной кудряшек.

Та качает головой. Говорит, что не в курсе. Дескать, еще не умирала.

Я не отступаюсь и хочу знать, что происходит с мертвецами в земле. В ответ: мертвые разлагаются. Не понимаю — слишком мудрено.

Вроде сморщенного яблока, толкует воспитательница, когда там заводятся червяки и личинки и начинают его пожирать.

Невольно думаю о мусорном ведре у нас на кухне, а воспитательница добавляет: «Всего этого ты не замечаешь. Ты же мертв».

Нет ничего хуже пенки на горячем молоке, тонкого льда на замерзшем деревенском пруду, дюжины чернеющих на дворе слизняков. Смерть — старуха в цветастом домашнем халате. Богини судьбы шастают в платках, опираются на палки и лопочут на нижненемецком. Интересуются мертворожденными младенцами, всякими глупостями и рыхлят граблями могилы ушедших слишком рано мужей.


Нет ничего хуже пенки на горячем молоке, тонкого льда на замерзшем деревенском пруду, дюжины чернеющих на дворе слизняков.

Фон Беры были отважными и верными рыцарями, снискавшими всеобщую любовь. Их дворец сгорел, говорят одни. Его взорвали, считают другие. Дело рук деревенских — сами разграбили и подожгли, когда пришли русские, а старая графиня сбежала, уточняет одна старушка, и нет оснований ей не верить. Всё, что можно было унести, унесли: роскошную люстру из приемной залы, освинцованные стекла из дверей обоих салонов, мебель из темного дерева, книги, столовое серебро и фарфор, золотые зеркала, старинные географические карты и галерею предков с внушительными портретами чопорных господ верхом на статных лошадях, серебряный портсигар с графским гербом, на гербе — серый щит, на щите — черный медведь: на задних лапах, передние подняты, словно в приветствии, на шлеме — два лебедя, друг на друга не смотрят, шеи изогнуты.

Я приземляюсь в зарослях крапивы. На ногах все те же тапочки, в ногах — ноющая боль. Чувствую онемение.

И обжигающий зуд. В свете уличного фонаря силуэт сгорбленной старушки. Блестит асфальт. Видать, прошел дождь.

Недавно я читала, что крапива растет везде, где селится человек, на стенах и каменных завалах. Испокон веков это известное средство против демонов, как и большинство растений с шипами и колючками. Плиний пишет, что корни крапивы помогают излечиться от трехдневной лихорадки, если, выкапывая ее, произнести имя больного, а также кровного его родителя.

Я не знала, чей я ребенок.

В спальне режущий свет, шкаф с древесной текстурой под гладко отполированной поверхностью. Лежу на спине, задрав ноги кверху, как жук. Родители рядом, размеров сверхчеловеческих. На меня не смотрят, только на ноги, обвязывают их марлевыми бинтами. Ноги болят, ступни онемели. Вместо лиц — светлые пятна в оправе волос.

Все кости были целы. Это красноречиво подтверждали рентгеновские снимки. О чуде никто не говорил. Ни мама, ни врач в окружной больнице. Вывихнутые голеностопы медсестра обмотала бинтами, смоченными цинковым раствором. Она поставила штемпель в паспорте прививок, на первой страничке которого тянулись три полоски из пластыря. На полосках печатными буквами выведены мое имя и новый адрес в деревне, что возле железной дороги, — рука мамина, сразу видно, почерк учительницы.

Кости были целы, но ходить толком я не могла еще много недель. Все прыгала и прихрамывала, тянула руки к людям. Мама поднимала меня. Я обвивала ногами ее бедра, понимая, что где-то там, в животе, прячется нерожденный ребенок.

Уже потом родители частенько рассказывали, сколько неприятных хлопот доставил им мой прыжок. Но о том, что я счастливо отделалась, никто не упоминал, тем более о чуде: в те времена в той стране чудес не случалось.

Ни Бога, ни ангелов я не знала. В первый раз увидела, уже когда ходила в школу: это была картина за стеклом, висевшая над кроватью (помнится, необыкновенно куцей) одной старой женщины. Реликвия из глубокой древности, темная, как все комнаты в бывших жилищах для батраков, с фронтонами и цокольным этажом из природного камня, и далекая, как мир, в котором златокудрые дети — в пестрых одеждах, с лощеными щеками и сияющими глазами — следуют за длинноволосым человеком с крыльями как у аиста, который ведет их по деревянным висячим мостам посреди ночи, залитой лунным светом.

За ужином я разглядывала маму, долго и пристально. Неужели это и вправду она? Может, все только пустые разговоры — про то, как она меня родила и как мучилась потом от болей много дней, о чем всегда настойчиво повторяла. А вдруг меня подобрали или бесцеремонно отняли у настоящей, родной, матери, которая, наверное, до сих пор где-то ждет, безутешная, как в песенке про заиньку.


Тут точно крылась загадка, но я даже не понимала, в чем вопрос, не разумела задачи, которая передо мной стояла. Открытый, как окно, вопрос. Открытый, как окно, ответ. Прыжок с четырехметровой высоты.

Я следила, как мама намазывала хлеб, как резала его на маленькие кусочки и клала на мою дощечку. Я всматривалась в ее карие глаза, в губы, которые что-то скрывали. Потом бежала в ванную и там, застыв между двух зеркал, принималась изучать размноженное до бесконечности отражение — в поисках сходства.

Тут точно крылась загадка, но я даже не понимала, в чем вопрос, не разумела задачи, которая передо мной стояла. Открытый, как окно, вопрос. Открытый, как окно, ответ. Прыжок с четырехметровой высоты.

Прошли годы, я снова у бабушки с дедушкой — лежу пластом. На дворе каникулы. Комната для гостей не отапливается. У меня жар, и все болит. Зовут врача. Является человек, солидный, прикладывает бледную руку к моей шее, долго и пристально вглядывается. Голос у человека мягкий. Глаза глубоко посажены, словно их вдавили в глазницы намеренно, причудливо увеличенные через стекла очков, они, казалось, смотрят на мир с особой жадностью. Чувствую взгляд — порыв что-то сказать. Рука достает из портмоне фотографию. На ней ребенок в белых чулках, туго обтягивающих икры, в руке гигантский зонтик. Я недоуменно качаю головой. Тут какая-то загадка, но только не пойму, в чем вопрос, не разумею задачи, которая передо мной поставлена. Ребенок на фото — это я. Врач — отец, мой и в то же время не мой.

Прошло больше тридцати лет, и вот однажды, прохладным весенним днем, я приставляю складную линейку к фасаду отремонтированного дома причетника и диву даюсь: четыре метра, ни сантиметром меньше. Окно на верхнем этаже теперь шире. Дом священника — чуть дальше на противоположной стороне улицы — выставлен на продажу. С его веранды отлично просматриваются окрестности: поле, луга, песочно-глинистые пашни. Откуда ни возьмись появляется человек и указывает на молочные стекла. Селитра. Слова звучат как смертный приговор. Только теперь я вижу на стенах засохшую корочку пены. Словно заразная болезнь.

Захожу в церковь, впервые в жизни. На северной стене хора нарисовано жерло преисподней. Лягушки, змеи, люди, проклятые души — всё летит туда и поглощается языками пламени. Впереди восседает на троне свиноголовый Князь тьмы со скипетром и молнией.

Неужели прыжок из окна — первое, что запало мне в память? Спрашиваю маму про ежика. Оказывается, ежика мы видели годом раньше, осенью. Его я помню, — значит, удивительный зверек и есть самое раннее воспоминание, а вовсе не та июльская ночь.

Каменные медведи по-прежнему сидят на оштукатуренных постаментах у входа в парк, в лапах — разрушенные временем щиты с гербами последних графов. Вглубь парка ведет липовая аллея. Мощенная булыжником дорога почти утопла в земле. Море рододендронов, благородных каштанов и магнолий, два красных бука, даже бургундский дуб и тюльпанное дерево. Под ногами стелется ковер из цветущего белоцветника, подснежников и ветрениц.

На спортплощадке, у самого края, натыкаюсь на каменную стену, подернутую мхом, высотой не выше пояса. Похоже, это все, что уцелело от дворца. От старой усадьбы, на месте которой дворец вырос, когда от нее остались только подвальные своды. В южной части парка, на пруду, два искусственных острова, перед ними лебединая пара — словно с картинки.

обложка: Ad Marginem